ИНЕССА РАССКАЗОВА
«УЛЫБКА КОРОЛЯ ПОМОЕК»
Истории из жизни львовской восьмиклассницы
Подростки 80-х: на их глазах величайшая империя становилась призраком
Пролог
«Львов никогда не был русским городом».
Уинстон Черчилль
Описанные в этой книге события произошли в восьмидесятые годы прошлого века в одном из самых старинных, аристократичных, и, пожалуй, самом европейском по архитектуре и по духу из тогдашних советских городов - во Львове.
Жизнь одной львовской девочки той поры, отнюдь не шапочно знакомой с лошадью д"Артаньяна … Попадающей в истории, которые лишь благодаря счастливой случайности не заканчиваются трагически … Подглядывающей в замочную скважину за оригинальной соседкой Ядвигой ... Водящей дружбу с собакой с незаурядным чувством юмора, перед выходками которой была бессильна даже милиция…
Ее жизнь была такой же... как всегда. Смешной и грустной, наполненной первой любовью, ревностью, предательством и опасностями. Такой как всегда, но все же – особенной, яркой и прекрасной.
Потому что – неповторимой.
Она родилась в кажущейся теперь уже почти невозможной империи, которой больше нет на карте мира. И в городе, которого больше нет.
Во Львове, ставшем теперь «Львивом» было снято огромное количество фильмов, ставших легендами мирового кинематографа. Начиная с "Мечты" Ромма и заканчивая "Тремя мушкетерами", сценой из "Семнадцати мгновений весны", "Майором Вихрем", "Стариками-разбойниками" и "Сильными духом".
Тот Львов называли «маленьким Парижем» за красоту, и - «маленьким Петербургом» - за сырость. Правда, гораздо чаще, сплевывая в сердцах, львовяне величали его «мочевым пузырем Украины».
Наверное, вы уже догадались, что девочка, о которой идет речь чуть выше – я…
Для меня навечно канувший в небытие Львов моего детства и юности – это моя русская школа с английским уклоном среди новостроек на улице Научной. Из окон некоторых ее классов видна была деревня, робко пятившаяся перед городом, и колхозный сад, где мы воровали яблоки и жгли осенними вечерами костры. Гигантская родинка на подбородке моего одноклассника Кольки, который однажды на продлёнке заявил, будто плюнул в мой суп, чтобы забрать его себе. И мой дневник с красночернильной отметиной в полстраницы: «Разговаривала и смеялась на протяжении всего урока в день, когда умер Брежнев».
Львов восьмидесятых – и мой двор гигантской девятиэтажки, в которой не было ничего типично львовского – средневекового. Но был толстый малый, Мыкола, над которым мы все потешались. Встав посреди двора, густым и монотонным, как паровозный гудок, басом он принимался вопить:
– Та-ату! (Па-апа!)
– Та-ату!
И так в течение получаса, пока, наконец, его отец, в шлепанцах с рвущимися на свободу волосатыми пальцами и майке с кое-где полопавшимися швами не выходил на балкон, устало сдергивая рукой очки:
– Чого тоби, сынку?
(Что тебе, сынок?)
– Тату, покличте маму!
(Папа, позовите маму!)
И крыши... Таких крыш, как во Львове с моих черно-белых картинок под названием детство, не было нигде. Это были особенные крыши, утыканные самодельными антеннами. Шесть часов на скором до Варшавы – а, значит, любая палка, к которой прикрутишь проволоку ежом параллельных изгибов, приладишь кабель и воткнешь в гнездо телевизора, принимает две программы польского телевидения. Когда страна с сердечным замиранием переживала злоключения комиссара Катани в «Спруте», мы уже обсуждали на школьных переменках шестую серию «Спрута-3». А, заодно (великое откровение для нас, пятнадцатилетних), и умеренную эротику, которая шла субботней ночью по первому каналу варшавского ТВ. И это – когда постельная сцена в «Москва слезам не верит» была для остальной части «одной шестой» предельной степенью раздевания на экране. Фредди Крюгер, с многообразными шевелениями железно-когтистых пальцев, он тоже явился нам сигналом из недалёкой Варшавы задолго до появления первых перестроечных видеосалонов, прятавшихся в глубине львовских переулков.
Поляки дарили нам не только Крюгера, Катани и эротику, но и возможность любоваться их диковинными маленькими двухместными машинами, на которых они часто наведывались во Львов на выходных, и Краковский базар перегружался какофонией, в которой преобладали шипящие: «Пшепрашем, панове?» «Вшистко едно», «Цо пан мове?» (цитирую по памяти, я не сильна в польском). Поляки возили нам дешёвые, но «фирменные» джинсы, а на обратном пути пригибали к земле свои «жучки»-машинки телевизором или каким-нибудь другим электроприбором, которые в Польше были дефицитом. У поляка (первые грешки юности) можно было сторговать недосягаемое «Мальборо», которое не лежало на прилавках магазина «Цигарки-тютюн». А в пионерлагере, когда польский пионеротряд подходил на прощанье меняться галстуками (уже после того, как ими было спето изрядно исковерканное «Взвейтесь кострами», а нами вымучено «Вшистко цо наше»), вопросительно потели ладошки – вдруг не достанется этот какаду – наполовину красный и наполовину белый нездешний галстук из не мнущейся материи, затягивавшийся на манер тридцатых – значком. Малоисследованное дыхание незнакомого и волнующего мира.
И лошадь д"Артаньяна, рыжий жеребец Задорный – моя учебная лошадь на конно-спортивной базе ДСО «Буревестник». Всякий раз, когда я смотрю «Три мушкетёра», снимавшиеся частично во Львове и частично в Одессе, я с закрытыми глазами отличаю среди других ржаний особенное, тихое ржание Задорного, а, открыв глаза, узнаю его белые «чулки» и стремительный размашистый галоп. На нём д"Артаньян пел «Пора-пора-порадуемся на своём веку», проезжая вдоль увитой плющом каменной стены улицы Щербакова. Как же она называется теперь, эта улица, по которой мы, сойдя с автобуса на площади Гайдара, шли прогуливать школу в кинотеатр «Украина», чтобы, сев на последнем ряду, с наслаждением задымить, вызывающе (трудные подростки) перекинув ноги через спинки сидений следующего ряда и ловить возгласы из темноты зала: «Вы шо, зварьювалы?»?
Да, Задорный… Так я не падала больше ни с одной лошади в манеже, отстроенном ещё в прошлом веке поляками, где крыша держалась на деревянных столбах. А рядом уже почил похороненный под автобусной станцией ипподром – один из первых ипподромов в Европе с пробковой скаковой дорожкой. Водители возвращались домой через наш плац, и порой мы сбивали их с ног, не справившись с «потащившей» лошадью. Закрытый манеж всё время был в аварийном состоянии, и зимой нас часто выгоняли на улицу.
Львовская зима – туман вперемешку с дождём, но иногда плюсовая температура всё же сменялась минусовой, начинал падать булгаковский «ёлочный» снег, застилая лёд. На этот лёд я и летела однажды вместе с Задорным, получив сотрясение мозга и вывихнув палец (странное сочетание травм). Очнувшись, я обнаружила себя толком ничего не помнившей и сидящей между главным тренером и моим, которые держали меня за обе руки. «Голова не болит?» – осторожно спросил мой тренер. «Палец болит», – слабым голосом ответила я.
Главный тренер в начале девяностых сбежит в Польшу, прихватив с собой десяток лошадей, в том числе и старенького Футбола, на котором выигрывал когда-то чемпионат СССР. Футбол, - на него однажды меня посадили в виде большой милости, - оставил на моем лице отметку – шрам от своего копыта. Он содрал у меня с подбородка кожу, когда я упала ему под ноги, не удержавшись после прыжка через препятствие.
Мой тренер не убежит никуда. Но встанет, привычно широко расставив ноги в галифе и хромовых сапогах, а руки заложив в карманы «лётной» кожанки и с мукой на лице перечеркнёт то, что было принято на «Буревестнике» долгие годы, что было нерушимо. Там говорили только по-русски, даже украинцы друг с другом – по-русски. Это спорт. Так вот, с мукой на лице он скажет: «Панове... Шановни спортсмены!». А потом, тяжело вздохнув, махнет рукой, понимая, что не справляется и, как в старые времена, громыхнёт по манежу эхо: «Смена – ша-а-агом, отдать повод, огладить лошадей!».
... В Ялте, рассуждая о границах послевоенной Европы, Черчилль, ехидно прищурившись, сказал Сталину: «Львов никогда не был русским городом». Сталин, пыхнув трубкой, не менее едко ответил: «А Варшава – была».
ОГЛАВЛЕНИЕ
Пролог. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 4
АЛЕША (новелла) . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 8
ПЛОТНЫЙ ЗАВТРАК И НОСКИ ПОД КРОВАТЬЮ (новелла) . . . . . . . . . 22
ОБЛЕТЕВШИЕ ТОПОЛЯ «БУРЕВЕСТНИКА» (новелла) . . . . . . . . . . . . . . . 41
ВОСЬМИКЛАССНИЦА (новелла) . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 63
ЗА ПЛОТНО ЗАПЕРТОЙ ДВЕРЬЮ (сиквелл) . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 87
«Тетя Ядзя» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 88
«Женщина с холодными глазами» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 94
УЛЫБКА КОРОЛЯ ПОМОЕК (трилогия) . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 102
Часть 1. «ДЕВОЧКИ» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 102
В непроглядной пещере подъезда. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 102
Бунин сквозь дым и дрему . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 105
Как она виляла бедрами. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 109
Свадьбы и похороны люмпенской окраины . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 113
«У меня завтра свидание». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 119
Мама ничего не поняла . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 124
Крайне беспардонный собакевич. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 129
Плут вернулся. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 135
Вдребезги . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 140
Часть 2. «ЧЕЛОВЕК ХРОМОГО, ИЛИ ТОНКАЯ ШУТКА
В ВИЗАНТИЙСКОМ СТИЛЕ» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 146
Молитва Ариадны Эфрон. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 146
«Обладает удивительной способностью любить слабое
и некрасивое». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 152
Граф de Resourse. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 158
Деловое предложение. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 165
«Время вышло, ребята!» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 170
«Увидишь — не запомнишь. Схватишь — не поймаешь» . . . . . . . . . . 181
Сеть . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 185
Самолюбие . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 190
«Это тебе за все!» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 203
«Я тебе не верю!» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 209
Часть 3. «КЛОФЕЛИН» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 214
«Я беру чью-то руку, а чувствую локоть» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 214
Пария. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 224
Уезжаю, не оставив адреса. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 228
Злобный карлик с комплексом Наполеона. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 232
Сова. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 246
Эпилог. Галины письма. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 254
«ВОСЬМИКЛАССНИЦА»
(Новелла)
Я в ту пору была восьмиклассницей, чья жизнь некоторое время назад вступила в период полураспада. За тайный прыжок через препятствие на лошади тренера («Эх ты, а я, дурак, тебе верил!») меня выгнали из конно-спортивной школы. В школе общеобразовательной дела мои шли тоже, мягко скажем, далеко не гладко. «Тебе прямая дорога в ПТУ!», - кричала мне при всем классе классный руководитель Сова, прозванная так за огромные круглые очки и крючковатый нос. Я стояла перед ней навытяжку, глядя ей прямо в глаза невинно, якобы недоумевающее, а вместе с тем откровенно дерзко: мысленно я была с ней не согласна, но возразить было нечего. Портфель я не перебирала месяцами, по всем предметам у меня была одна тетрадь, как полагается, - честь по чести! - у классических троечников. На контрольных я бессовестно списывала, прикрыв учебник черным форменным фартуком и ловко в него подглядывая, стоило учителю на несколько минут расстаться с бдительностью. Я уже вовсю покуривала и водила дружбу с персонажами самого разного толка. Наконец, меня преследовал толстый милицейский сынок Рыжий, предводитель охламонистой компании, ошивавшейся в нашем дворе. Он добивался от меня нежности и даже с позволения сказать - страсти, на которую по отношению к Рыжему я была никак не способна, и вынуждал меня ходить домой через другой подъезд, крышу и чердачное окно.
На излете учебного года, заканчивавшегося для меня катастрофически, - мои вечные и беспросветные тройки уже всерьез грозили трансформироваться в двойки, Сова уж несколько месяцев как перестала упоминать о ПТУ и установила на свой словесный патефон новую пластинку: «Я тебе выдам справку «Прослушала восемь классов»! Но из сострадания к твоей бедной матери, я в этой справке напишу: «Очень внимательно прослушала!», хотя это не соответствует действительности!» - меня угораздило еще и серьезно травмировать колено. И вот, пристроив больную ногу на диванных подушках, я сидела дома, уныло поглядывая в окно, и читала Ахматову.
«Вот поняла, что не надо слов,
Оснеженные ветки легки.
Сети уже разостлал птицелов,
На берегу реки».
В дверь позвонили. Звонок у нас был сиплым, еле слышным, наверное, отходили поврежденные проводки, но в самый неподходящий момент он начинал разливаться трелью. Сейчас он то сипел, то заливался, оглашая квартиру гремучей смесью диковатых звуков.
Открывать я не собиралась. Предположения на тему кто бы это мог быть, у меня тут же возникли в избытке. Марта Уланова. Гремевшая на весь район несовершеннолетняя проститутка, выставленная из школы, в отличие от меня еще в седьмом классе и с тех пор нигде не учившаяся. Марта носила великолепную шубу, причем не искусственную, в которых в конце восьмидесятых щеголяли почти все, ибо полушубки и шубы из искусственного, как тогда шутили «рыбьего» меха могли позволить себе очень многие за исключением тех, естественно, кто отоваривался по чекам в «Березке», либо в «комиссионках», где нет-нет, а появлялось что-нибудь стоящее вплоть до автомобилей, почти новых коньков и велосипедов, коих в магазинах «Спорттовары» было с факелами не сыскать, не говоря уж о шубах и кожаных плащах, а, главное, в так называемых «комиссионках» лежали порой, хотя уж конечно не залеживались, импортные вещицы… Да, так вот, Марта носила не просто натуральную шубу, но и недетские украшения. Степенно, как порядочная девушка, выходила она по вечерам на променад с мраморной догиней Чарой. Мальчишки при виде Марты прямо обмирали от восторга, свистели и улюлюкали ей вслед. Но Марта не оборачивалась. Плевать она на них хотела! С ней пытались заговаривать взрослые мужчины. Марта проходила мимо, не отвечая и не замечая. Для меня так и осталось загадкой, кто и почему пустил слух, что она проститутка, почему вся округа убежденно считала ее путаной, Марта была неприступна, как «злой город Козельск»!
Да уж, не одна темная личность благословенной нашей улицы Научной одарила меня своей сомнительной дружбой. Но Марту, именно Марту, я лично считала личностью светлой…
Как-то мы прогуливались с ней вдоль моего дома, с собаками. Шел мокрый снег. Разговаривать не хотелось, мы перебрасывались малозначащими репликами. Вдруг кто-то принялся истерично выкрикивать мою фамилию. Я огляделась по сторонам и заметила у школы выскочившую под снег Сову. Это она меня звала с таким поэтическим надрывом.
Не ожидая от этих криков, от Совы в облепленных крупными рваными хлопьями и мгновенно запотевших на влажном воздухе очках ничего хорошего, я оставила Марту и подошла к Сове.
- Здравствуйте, Ирина Александровна!
- Марта твоя подруга? – Сова нависла надо мной, стоявшей ступенькой ниже.
- Мы знакомы…- я созналась не без колебаний, плохо улавливая, чего хочет от меня Сова, что заставило ее выбежать на холод без пальто, да еще трубить иерихонской трубой на всю улицу.
- Мне все с тобой ясно, - сурово произнесла Сова и направилась обратно в школу.
Я чувствовала себя примерно как Том Сойер:
- Я остановился поболтать с Гекельберри Финном.
- С ке-ем?
- С Гекельберри Финном, сэр.
Сова – это, конечно, было явление в нашей подростковой жизни. Чего стоили ее внеклассные просветительские лекции на интимные темы, которые мы слушали, краснея и сладко замирая сердцем. А загадки... «Сегодня на уроке речь пойдет о физическом термине. Одна часть слова обозначает орудие древней пытки. Вторая – мелкий флирт».
- Ну что, не догадываетесь? –с торжествующим видом она подтягивала на переносицу вечно сползавшие очки. – Колебание!
Частенько, на контрольных, раздав варианты, Сова уплывала в подсобку. Из подсобки, подозрительно блестя глазами, Сова могла выйти, таща за собой грязную резиновую перчатку.
- Вы что, там пересаживаете цветы, Ирина Александровна? – наивно заговаривал с ней кто-то с передних парт.
Сова томно облокачивалась на кафедру. Казалось, она только и ждала вопроса в этом духе.
- Если бы цветы, - восклицала она. – Я вот о чем сейчас думаю: я ему дам, а он скажет: что ты мне подсунула такое грязное?
Сова высоко вывешивала в поднятой руке загвазданную землей перчатку.
- Так не он скажет, а пять человек скажут, - довольно хмыкали в классе.
- Твоя правда, - неизвестно к кому обращаясь, соглашалась Сова и вновь ныряла в воронку подсобки.
… А дверь на звонки я уже не открывала давно. С тех пор, как Рыжий, предводитель нашей дворовой шпаны, стал устраивать на меня облавы, я начала применять прием, который стал для меня железным правилом. Переждать гудение лифта, спускавшегося на первый этаж, выглянуть потихоньку в окно, посмотреть, кто выходит из подъезда и при желании окликнуть…
На улицу, стуча каблучками черных лодочек и распустив по плечам жиденькие волосы, слегка подожженные постоянным употреблением перекиси водорода, с целью усиления блондинистого окраса, выходила моя подруга Маевская.
- Лера!
Маевская подняла голову, глянув на меня снизу вверх громадными голубыми глазами побывавшей в употреблении Мальвины и обнажив провал, зиявший на месте передних зубов. Обычно она улыбалась с закрытым ртом, плотно прикрывая верхней губой два недостающих зуба, но сейчас на мгновение потеряла контроль над собой.
С показным неудовольствием передернув плечами: «Вечно ты со своей конспирацией!», Маевская заложив одну руку в карман плотно облегавших ее «вареных» джинсов, а другой по обыкновению выписывая в воздухе взмахи невидимой дирижерской палочки, заплыла под козырек подъезда.
Маевская появилась в нашей школе два года назад, приехав с родителями из Киева. Ее отец, партийный «князь» из ЦК Украины, попросил перевода во львовский обком партии, пойдя на явное понижение. По официальной версии Маевские решили покинуть Киев, после того, как ветер понес на Матерь Городов Русских страшное чернобыльское облако, отравившее воду в Припяти и воздух над Оболонью и Подолом, Левобережной и Андреевским спуском, но мне представляется, что истинная причина их переезда была иной. Дочь загуляла с матерым киевским вором Осадчим, ровно половину из своих 24 лет отсидевшим в колониях строгого режима. От Осадчего Маевская к 15 годам сделала уже три аборта. Именно он-то и выбил ей в припадке бешенства зубы.
Многого родители Маевской не добились. Во Львове Лера тут же нашла замену Осадчему, к тому же не одну, и в мгновенье ока подцепила где-то колоритную подругу Анфиску Полынчик, инкрустировавшую каждую фразу отборной нецензурщиной, путавшую падежи и склонения, а-ля самаркандский торговец арбузами, и в 14 лет переболевшую сифилисом.
Прошлой весной Маевскую, как и Марту, вышибли из нашей престижной английской спецшколы, отщепенцев там не терпели, вот и меня, по всей видимости, ждала та же участь… Но Маевская, похоже, нисколько не была обескуражена, и с удовольствием бездельничала. Просыпалась она не раньше полудня, сладко потягивалась, спускалась, грохоча связкой ключей в подвал, извлекала оттуда трехлитровую банку маринованных помидоров и принималась, минуя скучную процедуру завтрака сразу за обед. Обедала Маевская куртуазно. Как она умудрялась не посадить такими обедами желудок, ума не приложу. Скорее всего, ее желудок был так же крепок, как ее на зависть уравновешенная психика. Восемь пакетиков супа «Харчо» высыпались в кастрюлю, где воды было всего лишь на один пакетик, если следовать инструкциям на обороте пачки. Однажды я попробовала ложку этой бронебойного варева. И, если честно, больше не хочу! А Маевская поглощала выдуманное ей самой блюдо ежедневно, и чувствовала себя великолепно. Цвет лица у нее, конечно, был бледноватый, но не факт, что винить в том следовало исключительно «Харчо». Может быть, как большинство блондинок, она была бледной от природы.
Итак, она нигде не училась и не планировала. При том в сумочке этой флегматичной интеллектуалки со столь чувствительной к зову порока душой, я то и дело замечала то томик стихов Бодлера, то «Всемирную историю» Геродота:
«Я опишу сходным образом как малые, так и великие, людские города. Ведь много когда-то великих городов теперь стали малыми, а те, что в мое время были могущественными, прежде были ничтожными. А так как я знаю, что человеческое счастье изменчиво, то буду одинаково упоминать о судьбе тех и других».
- Как насчет почитать?
Маевская вошла, не здороваясь, словно к себе домой, ну а почему бы нет, к близким друзьям положено входить без реверансов.
Читать она не собиралась. «Читать, книги, библиотека, закладки» на нашем жаргоне означало нечто совсем иное. Этим шифром мы вовсю пользовались в школе. Один из разговоров в таком духе подслушала проходившая мимо Сова. От изумления она даже скосила свой подвижный выпуклый карий глаз: формально она всегда смотрела прямо перед собой, но на самом деле глаза ее вращались под очками туда, куда ей было угодно.
Могу себе представить. Встречаются на перемене две широко известных в узких кругах негодяйки: ваша покорная слуга и Маевская. И между ними завязывается беседа следующего содержания.
Маевская, затаенно улыбаясь, спрашивает:
- В библиотеку идем?
- Не возражаю...
- У тебя книжки есть?
- В портфеле лежат.
- С закладками?
- Закладки забыла!
- Спросим у кого-нибудь в читальном зале. Люди там не жадные, помогут…
Библиотекой нам служила ива, под низко стелющимися ветвями которой на переменах дымили толпы старшеклассников. Закладки – это спички, а что подразумевалось под книжками, я полагаю, объяснять уже не обязательно. Особым шиком у нас считались, разумеется, болгарские сигареты. Бело-голубая мягкая пачка «Ту-134», столь же небесно-воздушная, но уже в тонах неба вечернего, как следует продернутого пасмурной синевой, «Стюардесса», либо строгие, с преобладанием коричневого цвета «BT». Но раздобыть болгарские сигареты было не так легко. Конечно, ими вовсю приторговывали на Краковском базаре, но где взять денег на такую роскошь?
Конечно, львовский «Космос», или даже «Ватра» без фильтра тоже годились и были не так уж дурны на вкус, в ту же «Ватру» надо было просто воткнуть спичку, чтобы в рот не лезли крошки табака, только вот и они попадались в свободной продаже все реже и реже.
Львов, снабжавшийся в советские времена по высшей категории, ровно как Тбилиси, Ереван, Прибалтика и все те республики, где власти особенно боялись беспорядков националистического толка, начинала захлестывать волна дефицита. Магазины нищали на глазах, единственное, что удавалось раздобыть еще без давки и катастрофической потери времени – мыло, спички, прошлогодние овощи, облепленные комками земли, березовый сок в трехлитровой банке, круглые булочки по 3 копейки, рогалики по 6 да краюху круглого черного за 16 копеек. Да столь полюбившийся Маевской суп «Харчо» в пакетиках лежал в отделах самообслуживания мятыми сугробами «бери-не хочу», да задеревеневший «Заварной крем» в квадратных брикетах валялся кипами… «Заварной крем» мы не покупали, но охотно подворовывали, пользуясь невнимательной ленцой кассирши, считавшей, что в ее опустевшем зале и украсть-то поди порядочному человеку давно нечего. Ан находилось, что потянуть! Крем, - ну, крем это если варить, а если грызть на задворках «Дома пионеров» и потом прятать не догрызенное в тайник, за железную дверцу с задвижкой прямо в стене означенного «Дома», то приходилось, что там скрывать, иметь дело с каменной глыбкой, с которой зубы чаще соскальзывали, чем по-настоящему в нее вгрызались. Все воровство-то затевалось ради адреналина, которого мне уже и тогда хронически не хватало!
Очереди, очереди… Как-то, после школы, чтобы устроить маме сюрприз я отстояла несколько часов в хвостящейся вдоль школьного стадиона змее… За сосисками. И когда моя очередь уже почти подошла, я вдруг ощутила, что теряю сознание. Нет, я не падала. Просто мои глаза перестали различать очертания предметов, сначала все покрылось прыгающими точками, а затем словно обрушилась черная штора.
И теперь я не видела. Совсем. Ничего. Внезапно накатившая слепота нисколько не испугала меня. Испугало другое. Подходит моя очередь, я обязательно должна заказать килограмм сосисок, но куда, куда мне при этом смотреть! Ведь ясно, что нужно смотреть на продавца, только где продавец, в какую сторону повернуть голову, и как уловить этот момент, когда нужно заговорить. У меня будет всего секунда, если я промолчу, нахрапистая публика сзади, точно так же одуревшая от многочасового стояния, запросто обойдет меня, и я останусь ни с чем. В состоянии беспросветного ужаса я нащупала рукой металлическую подставочку прилавка и села на нее, стараясь не наваливаться всей тяжестью, чтобы она не прогнулась, а то крику со стороны продавцов не оберешься. И… О, чудо! Чернота перед глазами снова сменилась разноцветными точками, я стала различать неброские болоньевые плащи и цветастые платки, облепившие меня, как мошкара – августовский фонарь, поднялась и обнаружила, что продавщица с потным, толстым (от чего они умудрялись потолстеть, не пойму, неужто от «Заварного крема» и термоядерного «Харчо», пожар которого тушился во рту не иначе, как полной трехлитровой банкой «Березового» сока?) лицом, в кружевном фартуке и белом колпаке, уже глядит на меня вопросительно, но пока без раздражения, связанного с моей медлительностью.
- Мне килограмм сосисок!
Вот так! Накось выкусите! Тот, кто одерживал волевую победу, заваливая соперника, пусть даже мифического, всю очередину на полшкольного стадиона, на последних секундах поединка, и почти валяясь в нокауте, поймет, что я чувствовала, без лишних пояснений.
Сосиски. Без сосисок вполне можно было жить. Но как прожить без сгущенки? А она-то исчезла с прилавков давным давно. Ей одаривали теперь только в специальных магазинах для инвалидов и ветеранов войны. Сгущенка уже несколько лет была моим наваждением. Престарелый отец моей соседки тети Ядзи был инвалидом и помимо «Запорожца» с ручным управлением, которым его заботливо и совершенно бесплатно снабдило государство, он владел по праву, данному увечьем, и другими чудесами, а именно пропуском в продуктовый рай, спецмагазин, эту сокровищницу Али Бабы.
Тетя Ядзя была проницательной особой. Я старалась не злоупотреблять ее гостеприимством. Но она все понимала… И когда я заходила к ним в гости, тетя Ядзя ставила передо мной полную банку сгущенки, пристраивала на ее искореженном консервным ножом краю чайную ложку и деликатно выходила из кухни, чтобы меня не смущать. Я изо всех сил и сухожилий старалась съесть только треть… половину… но в итоге сама не замечала, как в считанные минуты пожирала эту банку целиком и выскребала до блеска ее донышко.
…Воткнув в рот по сигарете, мы с Маевской вышли на мой балкон. Внизу опрокинутой вазой легло кафе-мороженное, каменные плиты бульвара, поросшие по краям буйной шерсткой травы, которую никто не полол и не собирался. Кто-то мне рассказывал что, если человечество исчезнет, за каких-нибудь сто лет трава и деревья, разорвав все постройки стволами, стеблями и корнями, полностью уничтожат его исполинские и кажущиеся нерушимыми следы… Но не успела я как следует сосредоточиться на этой философской мысли, как на балкон, хлопая спадающими шлепанцами, с тюрбаном полосатого полотенца на голове ворвалась квартировавшая у нас заочница Макака.
От безденежья моя мама, волею судеб мать-одиночка, держала квартирантов, студенток кулинарного техникума, расположившегося метрах в трехстах от нашего дома. Заочниц, приезжавших во Львов на зимнюю и летнюю сессии, я называла непонятно за что и почему, -, я истории их прозвищ уж право, не помню, -Макакой и Лунькой. (Лунька - производное от фамилии, Лунева; но Макака, почему – Макака?!). Они учились прилежно, а еще прилежнее швартовались по вечерам во львовских ресторанах, что ни день, то с новыми визави. Лунева была замужем, только ее душа, видимо, просила танца в впотьмах, шампанского и интимной копоти свечей вдали от законного супруга, а вот Макака всерьез помышляла, как мне кажется, выйти замуж за львовянина.
Макака была хороша собой, куда как хороша, особенно в гриме. Мини-юбочки, декольтированные джемпера, колготки сеточкой так эффектно обтекали ее безукоризненный силуэт. Она лгала, божась, что ей 28 лет. Когда Макака смывала мастерски наложенную косметику, было видно, что лет ей несколько больше, а впрочем - неважно. Хоть сорок. Важно, что львовянин, созревший для женитьбы, ей никак не попадался, а как ей хотелось вырваться из своего захолустного райцентра.
«Я вспомнила!», - завопила Макака. – Все утро я думала, что тебе ведь что-то сказать хотела, а что – никак вспомнить не могла! Теперь вспомнила! Деньги давай! Быстро!».
Я нехотя полезла в карман и вынула десятку.
«И это все?», - возмущенно подбоченилась Макака.
Помявшись, я достала еще четыре рубля.
Макака упрятала деньги в косметичку.
«Вообще-то, - заметила она. – Нас было трое. Еще Лунева… И по хорошему тебе только третья часть причитается».
- Знаешь, что?! Если бы не я…
«Ладно, ладно, - заворковала Макака, потрепав меня по плечу. – Ты молодец…».
Маевская, переменившись в лице, ощупывала своими огромными голубыми глазами то меня, то Макаку, пытаясь уразуметь в чем дело.
А дело было вот в чем. Накануне к Макаке заглянул на ночь глядя поклонник. Я уселась в их комнате и никак не хотела уходить. Мне было скучно, а тут куда какое развлечение: пришел мужчина! Хоть и не ко мне…
«Малышка, - мужчина был молод, благодушно расположен и изрядно подогрет коньяком. – Тебе пора спать… Вот, возьми, выпьешь с малолетками шампанского».
Он вложил мне в руку новенький трояк. Ну и ну! Я не верила собственным глазам. Рубль стоило такси с нашей пролетарской окраины до помпезного львовского центра. А тут сразу – целый трояк. Такое состояние не терпит суеты, им надо как-нибудь поумнее распорядиться…
Макака рассматривавшая в маленькое зеркальце пудреницы, не повредился ли макияж, под прикрытием зеркальца, метнула в меня выразительный взгляд. Я поняла: она хочет тоже и намекает мне, чтобы я не уходила. Да и Лунева с рюмкой коньяка в руке делала отчаянные мимические знаки.
Я с показным неудовольствием скрестила на груди руки и, прищурившись, начала в упор разглядывать хрустящего дорогой кожаной курткой и поблескивавшего в свете настольной лампы браслетом золотых часов «Сейко» полуночного гостя. Он был не старше 25 лет, но с ранними залысинами, изрядно обозначенным, наплывшим на брючный ремень брюшком. На его щеках, выбритых до синевы и особенно на кистях рук, проступала молочная, младенческая пухлость. Но зеленые глаза смотрели остро и ясно. Молодой человек, швыряющийся деньгами направо и налево, служил явно не инженером. А судя по изнеженной пухлости рук - и не автомехаником. Да и ресторанным пианистом он не был тоже… Я думаю, он в принципе не работал в общеизвестном смысле этого слова. Однако моя наглость, судя по всему, пришлась ему по душе. Во всяком случае, он рассмеялся, сверкнув парой золотых коронок, и снова потянулся к внутреннему карману куртки, куда только что вложил портмоне.
Макака, подыгрывая мне, тоном балованной кинозвезды, протянула:
«Шампанского? Да тут на мороженное еле-еле…».
«Моя прелесть права, как всегда, - гость приложил к губам Макакины наманикюренные пальчики.
Из раздутого портмоне он выудил двадцать пять рублей, опустил их на мою бессовестно распахнутую для подношения ладонь и послал многозначительный воздушный поцелуй:
- Спокойной ночи, малышка!
Макака уселась к нему колени, я теперь видела лишь ее худенькую спину, по позвонкам которой, перебирая их, как клавиши, ползла рука незнакомца... Стараясь не шуметь, я нажала на ручку двери…
«Ну, у тебя хоть что-нибудь осталось?», - плотоядно зашепелявила беззубым ртом Маевская после того, как Макака ушла одеваться и краситься. Веселой заочнице предстояло очередное дефиле.
«А это ты видела?», - я помахала красненькой драгоценной купюркой.
«Десять рублей!, - ахнула Маевская. – Вот это я понимаю…».
Мы всегда гуляли красиво. Но гекзаметру наших выездов в центр обычно предшествовала суровая проза. Набрав дома банок и бутылок, мы волокли свою нелегкую поклажу в ближайший пункт приема стеклотары, иногда он бывал закрыт, и приходилось нам, страстотерпицам, - а попробуйте на каблуках пронести тяжеленную сумку через лабиринт дворов по ту сторону Научной, - дотащившись до другого пункта, отстоять очередь к приемщику в перегарном чаду из вдохов и выдохов алкашни в шерстяных спортивных костюмах с лампасами и витиеватым росчерком белой буквы «Д», символизировавшей киевское «Динамо».
Но зато на свежий воздух мы выплывали уже павами. У нас были специальные сумочки, легким движением руки превращавшиеся нет, не в шорты, в кошельки, мы брали их в руку, а другой, встав у обочины, голосовали частникам двумя небрежно парящими пальцами: «Шеф!».
Конечно, мне теперь было не до каблуков, да и в машину с такой ногой непонятно как садиться, но выбраться в центр хотелось.
«Я придумала, - степенно, она никогда не расставалась со своей степенностью, сказала Маевская. – Придумала, как ты сядешь в машину. На заднее сиденье, спиной к противоположной двери. Ногу в гипсе растянешь на диванчике. Да ты не беспокойся, я уж как-нибудь помогу калеке. Что ж мы нелюди, что ли?».
За калеку я не больно щелкнула ее по носу.
Маевская наморщила нос, но не обиделась. «Хрю-хрю, - с серьезным видом подхрюкнула она. – Я так смеюсь».
С ветерком мы доехали до центра и завернули в один из подвальчиков, где подавали великолепный львовский кофе, приготовленный на песке, издревле считавшийся не хуже венского. В подвальчике были высокие столы, за которыми полагалось стоять, зарешеченные окна, сквозь их витые решетки так забавно было разглядывать улицу: по тротуару выстукивали каблучки лакированных женских туфелек, проплывали полотняные волны летних мужских брюк, опускались и поднимались надраенные до лунного света, либо сильно потрескавшиеся ботинки, шамкали, набрав полный рот пыли, расхлябанные босоножки в обрамлении художественного джинсового рванья, подпрыгивали детские сандалики, украшенные божьими коровками и бабочками. И лосины, лосины и леггенсы самых невообразимых оттенков! Обладатели ног угадывались сразу, по обуви и части голени воображение без особых затруднений дорисовывало остальное. Окна вровень с тротуаром были нашим излюбленным развлечением, но сейчас, из-за моей травмы мы решили не стоять, и переместились на черную лестницу, с прохладными, стертыми ступенями и утыканной многочисленными окурками пористой стеной, где обычно куковали с чашками кофе и сигаретами в зубах хиппи с улицы Армянской. Хиппи таких, как мы, не любили, обзывая «мажорами». Это живописное отребье нас с Маевской тоже, в свою очередь не вдохновляло. Обычно мы обменивались красноречивыми уничтожающими взглядами, предпочитая держать мнение друг о друге при себе… В этот раз хиппарей, по счастью, в кофейне не было, и мы устроились на пустовавшей лестнице с комфортом. Чашки поставили прямо на ступеньки, подстелив бумажные салфетки. Посетители, спускавшиеся в подвал, аккуратно нас обходили, никто не выказывал неудовольствия: к тому, что лестница всегда заселена – то густо, то редко, - здесь давно привыкли…
«Я смотрела афишу на эту неделю, - закурив и стряхивая пепел себе под ноги, сообщила Маевская. – Сегодня в «Днепре» и в «Украине» идет «Однажды в Америке». Идем?».
Еще бы! Конечно, идем…
Мы поднялись и… обратились в соляные столбы.
По лестнице сверху расхлябанной походкой хозяина жизни спускался настоящий эсесовец. В каске с оттопыренным бортиком, глянцевых сапожках, в гимнастерке с закатанными рукавами и навешенным на шею автоматом. Раскинув пошире ноги, точь-в-точь, как в кино, он навел дуло автомата на нас и гавкнул:
- Хальт!
По военным фильмам мы хорошо знали, что это обозначает. Он усмехнулся, довольный произведенным эффектом, сделал шаг по направлению к нам:
- Хенде хох!
Совершенно обалдевшие, мы начали поднимать руки. Барменша за стойкой, видевшая сценку через приоткрытую дверь, звонко выронила в мойку ложечку. Она уже и сама была готова сдаваться без боя.
Фашист переводил дуло автомата с меня на Маевскую и с Маевской на меня.
- Ви арестован! , - коверкая слова заявил он. – Руки за голов, виходить на улицу по одному, за побег – расстрел! Шнель! Ну?!
Мы поползли по лестнице. Маевская, взволнованно спотыкаясь, попыталась что-то сказать, но фашист предупреждающе зарычал:
- Не разговаривайт!
Так с заложенными за голову руками мы выбрались из подвала, щурясь на свет Божий. Прохожие оглядывали нас, как опасных сумасшедших, а фашист застрял где-то на лестнице и не показывался.
- Давай дадим деру, - зашептала Маевская. – Я не понимаю, что это за бред…
В темном дверном проеме, откуда мы только что вышли, показался силуэт гитлеровца. Он снял каску и прямо давился от смеха.
- Вот ты дурень! – со смесью восхищения и досады завопила Маевская. – Где ты эту форму достал?!
- Да мы тут… ха-ха!... – ржал фашист. - В массовке снимаемся. Стоим в оцеплении во дворе соседнего дома. Я отпросился кофейку попить, с утра стоим, уже онемел весь, смотрю, - ты на ступеньках. Думаю… ха-ха! Щас разыграю! Ну классно я выступил, да?
Лера взяла молодого человека за руку и подвела ко мне:
- Знакомься, это Володя!
«Гитлеровец» галантно мне поклонился:
- Фройляйн! Мон плезир… Хотя это уже не по-немецки! Ну да ладно. Давайте нормально общаться. Кстати, мы вроде бы где-то уже встречались…
Придерживая автомат, чтобы ненароком меня не стукнуть, он припал к моей руке, внимательно меня разглядывая.
Его лицо мне тоже показалось знакомым. Ну конечно! Он тоже жил на Научной. Год, или два назад пытался ухаживать за Макакой, и любезно починил мой велосипед, принеся в кармане куртки перманентно отсутствующую в спортивных магазинах камеру. Поддернул рукава бежевой, блестевшей множеством замков и замочков куртки, ловко отвинтил заднее колесо подходящим ключом, заправил камеру в шину и накачал велосипедные колеса до каменной кондиции.
«А что, девчонки, - симпатяга во вражеских одеяниях пригреб нас обеими руками к своей гимнастерке. – Зачем такому чудному весеннему вечеру пропадать? Темнеет теперь поздно, я через час освобождаюсь, пойдемте в колхозный сад шашлыки жарить! Дружка моего захватим, он только-только из армии вернулся. В танковой части служил, к слову, как раз в Германии. Та-акие истории рассказывает! Брешет, пожалуй, как сивый мерин, но брешет талантливо! Как, например, они на танке за шнапсом в бюргерские деревни ездили. Одного деда, перезимовавшего под Сталинградом, кондратий хватил, натурально. Выходит он из магазина хлипкой стариковской походкой, за стенки цепляется, сумочку несет с молочком и хлебушком, а ему навстречу советский танк по дороге гусеницами громыхает. Дед и понять не успел, что к чему. Где стоял, там и рухнул. Пакет молока по ступенькам покатился, как детская коляска в фильме «Броненосец Потемкин» - по Потемкинской лестнице. Да что я буду тут все это пересказывать, лучше сами Витьку послушайте. Он с виду мрачноватый тип, нелюдимый, но как начнет байки травить, живот так и сводит от смеха…».
«Пошли, - с нажимом сказала мне Лера. – Не дома же весь вечер сидеть».
Я согласилась:
- Пойдем.
Уже в штатском, в серых наутюженных брюках, бирюзовой рубашке, с заброшенным на плечо черным вельветовым пиджаком и откинутыми на лоб солнечными очками, Владимир встретил нас возле кинотеатра. Маевская издали с удовольствием его оглядела и, подмигнув мне: «Дескать, хорош?» направилась к Володе, женственно покачивая бедрами. Мы доехали на такси до Научной и, не теряя времени даром, завернули на рынок. На рынках, в отличие от магазинов водилось все! Давешний макакин кавалер, перешедший, похоже, в собственность к Маевской, выбрал к замаринованное, плававшее в кольцах лука мясо, загрузил спортивную сумку штабелями пива и водки. Взвесил в овощных рядах объемный пакет с первыми весенними помидорами и огурцами.
«Порядок», - Володя согнул руку в локте, выжимая сумку, как гантель. Бицепс внушительно раздулся в узком бирюзовом туннеле рукава. Мы отправились в сторону колхозного сада. У одного из домов Владимир молодецки свистнул, перекинув сумку на плечо и заложив по два пальца в каждый из углов рта.
- А так умеешь?
Маевской, Сова, тоже преподававшая у нее физику, дала звонкое, правда, не слишком благозвучное, прозвище Холера. За прогулы. Как гласила школьная легенда, Сова раскрыла журнал, обнаружила бесконечный частокол «н.б» напротив фамилии Маевской и в сердцах воскликнула: «Да где же, наконец, эта холера Маевская?!». Класс грохнул. Кличка прилипла к Маевской, как кусок пластилина к подошве.
Лихо поднеся к губам указательный и большой пальцы, образовавшие кольцо, Холера свистнула, может быть, не так громко, как Володя, но тоже очень задорно.
С балкона второго этажа склонился ни дать, ни взять молодой Есенин: «васильковые» глаза, «пшеница» бровей. И, весело помахав, скрылся за балконной дверью, поймавшей отсветы заходящего солнца.
Через несколько минут, держа за ручку кассетный магнитофон, источавший мелодию из «Шербурских зонтиков», Виктор Бакум присоединился к нам. Даже в его фигуре было что-то есенинское – среднего роста, очень гармонично сложенный, он одет был в синий джемпер, подобранный под цвет глаз.
Я неприметно на него взглянула, и оказалось, что Бакум смотрит на меня таким же изучающим взглядом. Я не умею и не люблю разглядывать людей в упор, мне куда больше нравится наблюдать за ними исподволь. Прямым взглядом в глаза, считающимся в дикой природе вызовом на поединок, я дразнила только своего кота, который тут же поднимал шерсть дыбом, пригибался к полу, и начинал подбираться ко мне крадучись. Он фактически полз на брюхе, поначалу это было забавно, но когда кот подползал ко мне ближе, чем на метр, становилось по-настоящему страшно, я со смехом отскакивала, давая понять, что проиграла битву.
Еще ничего толком не решив по поводу встречи наших глаз, я уклонилась от нее и мимо воли сосредоточилась на его магнитофоне. И тут меня кое-что всерьез заинтересовало. Его пальцы! Точнее - наколка-перстень, в виде ромбика, имитирующая драгоценный камень с чередованием светлых и темных треугольников-граней. Дочь видного партийного чиновника Холера, знакомая с криминальным миром не понаслышке, привнесла в мою жизнь не только блатные песни, но и как-то, вечером, когда делать было нечего, рассказала о толковании тюремных наколок. Перстень, замеченный мной на руке Виктора, подразумевал не что иное, как: «Зек-«отрицал», враждебно настроенный к власти, нарушитель режима содержания, отказчик от работы».
О, Боже праведный! Сказать, что я перепугалась, до мышиной дрожи в коленках, означало ничего не сказать. Такие наколки не делаются в армии, такие наколки просто так никто носить не станет, иначе за пустопорожнюю похвальбу придется отвечать серьезно, как там они выражаются – «по понятиям». В армии он не был, на танке за шнапсом не ездил, немецких ветеранов до инфаркта не доводил…
Если бы я заметила ромбовидный перстень чуточку раньше, хоть на десять минут раньше, пока мы пересекали жилые кварталы, я могла резко сказать, что забыла кое-что дома и догоню их, они, наверное, стали бы меня уговаривать, но шум поднять побоялись бы… Сейчас же мы вовсю месили камни в безлюдной зоне гаражей.
Я стала оглядываться по сторонам: хоть бы какой-нибудь дяденька в замаранной мазутом брезентовой куртке высунул сейчас руку с монтировкой из-под загнанного в полымя двадцатилетний ездой по колдобинам «Запорожца». Я бросилась бы к нему, закрылась в его гараже, и добывайте меня оттуда с бульдозерами, если сможете! Но пасаран! Впрочем, в добрых дядененек я с некоторых пор не верила, скорее всего послал бы он меня по матушке, ввернув часто встречающуюся во Львове пословицу: «Як сучка не схоче, кобель не вскоче!».
Такой дяденька, да еще в милицейских погонах, вместо того, чтобы заступиться, выставил как-то меня на улицу из моего же собственного подъезда во время очередного препирательства с Рыжим и его дружком Немцем, щуплым подонистым недорослем, зеленого понятия, судя по его виду не имевшим, где в его доме лежит мыло, а где – зубной порошок. Со словами: «Ты здесь не живешь, в этом подъезде живет твоя бабушка, нечего тут околачиваться, иди домой», мой сосед-милиционер повел меня на улицу, крепко сжав руку повыше локтя, а сзади, ухмыляясь, шли почетным эскортом Рыжий и Немец. Я пыталась объяснить ему на ходу, что он ошибается, моя бабушка давно умерла, здесь живу я, вдвоем с мамой, на девятом этаже, однако Колобок и не собирался вслушиваться в мой нечленораздельный лепет. Отъявленной шантропе, сопровождавшей нас с кривыми усмешками, Рыжему и Немцу, крутобокий масляный блин в форменном кителе почему-то не высказал ни одной претензии…
… Сад, лежавший за полем и небольшой канавкой, раскинул перед нами свои тропинки, лужайки со следами старых кострищ и сложенными вокруг кострищ бревнами- скамейками.
Мы не стали уходить далеко, и бросили сумки на сочную майскую траву почти рядом с «пограничной» канавой. Бакум с Володей сходили за хворостом, сложили домиком коротенькие прутья, просунули в них клочья старых газет, подожгли. Бакум лег на траву, надувая щеки, красные отблески разгорающегося костра поплыли по его лицу пунцовыми облаками. «Домик» из веточек ярко запылал. Виктор стал выкладывать над ним «большой шатер» - из поленьев.
Холера умело поднесла к костру сигарету, и та тут же выпустила кудрявый локон дымка. Я прикурила от холериной сигареты и села рядом с ней на бревно, почти соприкасаясь плечами. Тревожные предчувствия и страхи улеглись, уступив место размытому, импрессионистскому равнодушию. Бежать было некуда. Особенно с забетонированной в гипс ногой. Оставалось просто довериться судьбе. Я спокойно затягивалась, привороженная теплым костром.
Этот сад был наполнен призраками моего детства. Здесь мы прогуливали похороны генсеков, которые, начиная с Брежнева умирали один за другим: Черненко, Андропов… И если кончина Брежнева стала для нас потрясением, мы обступили свою тогдашнюю классную руководительницу, наперебой засыпая вопросами: «А что, теперь начнется война?», «Американцы сбросят на нас бомбу?», то, как ни стыдно признаваться, уход Черненко и Андропова, чьи похороны весь день транслировались по телевидению, вызвал что-то вроде тщательно скрываемого энтузиазма. Мы быстро распознали свои выгоды: под предлогом похорон генсеков, - а их обязательно нужно было смотреть, «если увидим кого-нибудь болтающимся на улице…», - недвусмысленно грозили учителя…, - ну, словом, в этот день школа была закрыта, а вот в саду, в саду никто из учителей встретить нас точно не мог!
С подругой детских моих лет, Леной Ковальской мы строили в его лиственной тиши хижины для роботов-самоделкиных… Мы вырезали их из стирательной резинки: треть отсекалась острым ножом, насаживалась на иголку и крепилась к прямоугольнику корпуса, это была голова. В нее вонзались металлические булавки-антенны. На лице робота шариковой ручкой прорисовывались глаза, нос и рот. От корпуса отстригались еще четыре ровных маленьких квадратика и на длинных нитках болтались внизу и по бокам: ручки и ножки. Такой робот мог висеть на турнике из спичек, он жил в шалаше, за забором из прутиков, переплетенных одуванчиками, его двор был чистеньким, с выкошенной ножницами травкой. Мы играли, потом легли на траву, блаженно вытянули ноги, подложили под головы руки. Ковальская начала что-то сочинять о том, как видела здесь, в саду, бабочку с крыльями, исписанными буквами и цифрами, пыталась поймать ее, но…
И вдруг почти хором мы взвыли от восторга. Прямо над нами, высоко в ветвях качалась сочная груша, желтая, с соблазнительным красным бочком. Бросив роботов на их турниках, мы наперегонки подбежали к дереву.
Я полезла первой. Но в груше, единственной груше зависшей почти на вершине, было что-то заколдованное. Пока я карабкалась, обдирая ладони, по стволу, я видела ее отчетливо, но стоило добраться до макушки, как груша пропадала. Я высматривала ее, с трудом удерживаясь за хрупкие, все более робкие, ослабевающие на высоте сучки. Груши не было!
Я сползла вниз по стволу и соскочила на землю. Лена Ковальская, поплевав на руки, ухватилась за нижние ветви и ловко подтянулась, мелькнув своим глубоко втянутым на загорелом животе пупком. «Победа!», - закричала она сверху. Мы сели на выпуклые корни и стали по очереди высасывать из спелой, сочной груши фонтанчики сахарного сока.
- И что странно, - сказала Ковальская, причмокивая и обняв худенькой рукой покрытые ссадинами коленки, выступившие из-под обрезных джинсовых шорт. – Груша не росла, а была насажена на ветку. А дерево… Это же клен!
В недоумении я подняла глаза. Надо мной раскачивались острые звездообразные листья…. Клен… Но кому… Кому пришла в голову столь нелепая мысль: забраться на вершину клена и наколоть спелую грушу на одну из веточек. И груша совсем свежая, то есть… Это сделали сегодня.
Нам стало немного не по себе. Было в этой своеобычной, изощренной фантазии что-то… Не то. Собрав самоделкиных, мы бросились бежать, и не успокоились, пока не достигли лабиринтов гаражей.
… Подернувшиеся легкой корочкой шашлыки уже давно висели на витых шампурах над жадно гладившими их огненными пальцами. Пока я предавалась воспоминаниям о детстве, ушедшем, как у него это повелось издавна, «в другие города», Холера бесследно исчезла…
У костра, ворочая шампурами стоял Виктор Бакум. Мы были с ним в саду совершенно одни. Володя испарился так же незаметно, как и Холера.
- Где все? – я с тревогой оглянулась по сторонам.
- Ушли. – откликнулся Бакум с той неохотой, с какой отзываются обычно занятые важным делом мужчины на вопросы женщин: он присел на корточки и продолжал сосредоточенно крутить над огнем шампур. Молодой человек слегка щурился на пламя, его синие глаза нахватались дыма и стали сине-серыми. В гнездышке рта сидел короткий окурок.
Бакум пожевал окурок, швырнул его в костер и поднялся на ноги:
- А ты совсем замечталась, даже не заметила, как они уходили?
- Да.
- Они за тортом пошли в город, - успокоил меня он. – Скоро вернуться, не беспокойся.
Его мирный тон, отстраненное поведение немного погасили мою тревогу.
Бакум взял два стакана. Хлестнул туда водки и вежливо передал один из стаканов мне:
- Давай, что ли выпьем пока.
Я поднесла ко рту стакан с дурно пахнущей прозрачной жидкостью. Водки я терпеть не могла. И что они в ней находят. Бакум налил мне совсем немного, как даме. Спаивать меня, судя по всему, он не собирался. Уже хорошо…
Он прошелся вокруг костра, поглядел на поле, привалившись к стволу того самого, невесть откуда взявшегося во фруктовом саду клена, на котором когда-то так чудно «выросла» груша и неожиданно положил мне руку на плечо:
- Ну как самочувствие, девочка?
Его рука лежала на моем плече совсем по-дружески - рука старшего брата… Я улыбнулась:
- Спасибо. Хорошо.
«Пройдемся?», - предложил он без выражения.
Я встала:
- А костер?
- Ничего, он уже тлеет, - тусклым голосом сказал Бакум.
Мы отправились вглубь сада. Бакум курил и совсем не смотрел на меня. Не пытался ни о чем заговаривать.
Тропинка, размотанной петлей бежала по кустам. Раздвигая руками ветви, шлепавшие по лицу, Бакум ушел вперед, не оборачиваясь и не проявляя ни малейшего интереса: иду ли я следом.
Где-то в кустах трещало, как будто кто-то шел по другой тропинке. Бакум остановился и прислушался:
- Что за дерьмо? – недовольно буркнул он. – Ну да ладно, плевать.
Развернувшись, он встал прямо передо мной:
- Распрягайся.
Я опешила и тоже остановилась:
- Что?
Бакум невесело оскалился:
- Не понимаешь, что ли? Раздевайся.
Я молчала и не двигалась. «Зек-отрицал, враждебно настроенный к власти, нарушитель режима содержания, отказчик от работы», - пропел в моей голове чей-то гнусный, веселый шепоток, иные любят величать его внутренним голосом. Ну нет, я не согласна. Больно гнусен и весел для внутреннего голоса. «А на что же ты, миленькая, рассчитывала? Ты видела татуировку, расшифровала, и ничего не предприняла. Могла бы отпроситься по необходимости, пока еще Володя и Холера сидели у костра, и потихоньку сбежать. Но ты этого не сделала. Мечтать изволила, до того замечталась, что прошляпила их уход. Вот получай теперь за свою дурость!». Допустим, это было не совсем так. Володя с Холерой скорее всего ушли по-английски. Якобы за хворостом. И там исчезли. Бакум лгал, уверяя, что они отправились за тортом, причем при мне. Я мечтала, да, но не до такой степени, чтобы совсем ни на что не реагировать. Теперь сомнений не было: это был сговор, с участием моей подруги Маевской. Елки, что же со мной теперь будет?
Бакум никуда не торопился. Он стоял, забавляясь, как меняется мое лицо. На нем всплывали и сгорали планы побега. Бакум листал их, как детскую книжку с картинками, и это его явно смешило. Но вот-вот детская книжка ему надоест, он отшвырнет ее в сторону. И… Да, детская книжка с картинками… Ничего больше. Куда бежать? Он меня в два счета догонит.
Так неужели… Неужели нет никакого выхода?
Кусты трещали все громче и громче. Уж не Володя ли с Холерой идут вязать мне руки? С них станется. Ну конечно! Все мне теперь ясно, как день. Холере не с руки в одиночку шататься с ворами в законе и прочей нечистью. Анфиска Полынчик слишком глупа, нелепа, ее неотесанные речи и дурные смешки коробят даже воров, так что по серьезному она в наперсницы не годилась. Разве что иногда, на худой конец. Пожалуй, шуточки в мой адрес вроде «никому не дающая курсистка» Холера-Маевская с некоторых пор начала отпускать неслучайно. А, поняв, что одними шуточками не обойтись, она скроила ловушку.
А я как будто не знала, где она бывает и с кем. Знала. Но продолжала окликать ее, выходившую из подъезда в вареных джинсах и белой блузочке, потому что мне слишком нравились ее рассказы о другой, темной стороне мира, ее холодный, гибкий ум, Геродот и Бодлер, разудалые выезды в центр на такси, «книжки» и «закладки»…
От отличниц меня всегда тошнило. «Лишние, добавочные, не вписанные в окоем»… Вот кто привлекал меня своей пестрой изнанкой! Но в этом-то и заключалось мое двуличие. Хочется быть с «лишними», надо самой становиться «лишней». А водиться с одиозной шантропой, оставаясь «никому не дающей курсисткой», эдакой поэтессой в незапачканных белых перчатках, слушать их истории, будто фильмы смотреть, а потом – свет вспыхнул, киносеанс окончен, билетик в урну, и домой, к маме, на диванчик у книжной полки… Так не бывает, моя дорогая.
Кусты рядом с нами разошлись. Но то были не Володя. И не Холера. Две пожилых женщины с корзинками. Явно деревенские. Что они здесь собирали, в это время года? Лекарственные травы?
- Помогите! – заорала я, кинувшись к женщинам.
Лицо Бакума исказила злоба. Все его есенинское очарование ушло, синие с «дымом» глаза потонули в уродливых складках, пшеничные брови разломились надвое хрустнувшими посередине спичками, нос съежился и сполз набок, губы застыли в позе буквы «о»:
- Пошли вон отсюда! Что встали? Я сказал: вон!
«Господы, господы, пресвята Богородыця! Шо на билом свити робыться, шо робыться!», - принялись причитать старушки, но с места не тронулись.
Я поняла, что это мой шанс, может быть, единственный. Сильно припадая на больную ногу, я довольно быстро для хромой побежала в сторону поля. Перебралась через канаву. За моей спиной взвилась в воздух стая ворон, вспугнутая залпами отборного мата.
Бакум несся по полевым ухабам пьяными зигзагами, держа в руке нож. Я ковыляла очень медленно, с каждым шагом Бакум тяжело, но верно меня догонял. Оборачиваясь, я видела тупой блеск его ножа и расширившиеся, ничего не соображающие зрачки, в которых застыла непередаваемая ярость. До меня донеслось его срывающееся дыхание.
Впереди, как солдат из окопа, поднимался город, панельные девятиэтажные дома нашей окраины. Качались от бега огороды и гаражи. До чего же глупо заканчивается жизнь… Пьяный зек-отрицал Бакум всадит в спину нож посреди безлюдного колхозного поля… В том, что Бакум, догнав, скорее всего прирежет, как цыпленка, я почти не сомневалась. Он был пьян вусмерть, взбешен и невменяем. Нога с вправленным после вывиха и закованным в гипс коленом, нестерпимо ныла. Я уже не бежала, а, изображая какие-то дикие скачки здоровой ногой, тащила за собой волоком, как палку на веревке, больную… На ее боль и беззвучные стоны я не отзывалась. Себя мне было уже не жаль. В голове сонной мухой гудела пустота. На Бакума я больше не оглядывалась: стоило прикрыть глаза, начинало мигать его лезвие, раздробившееся на десятки.
Господи, спаси меня… На самом деле в первый раз я прошептала это еще в саду, когда Бакум, заведя в чащи кустов, предложил раздеваться. И тут же на прогалину вышли женщины, невесть откуда взявшиеся там под вечер, со своими лукошками. Они молились, крестились, поминали Богородицу, но не уходили. И Бакум, шагнувший к ним, приклоненным годами к земле заскорузлым отжившим век деревцам, но невероятно сильным своими стариковскими думами, черно-белыми снами и беспрестанными молитвами, не смог ни отогнать их, ни как следует напугать.
Господи, спаси меня… Как жалка я была со своими призывами. Но и тогда, посреди поля, когда я улепетывала из последних сил от рассвирепевшего уголовника Бакума, и после - надо мной в который раз уже в моей беспутной жизни склонялось огромное, больше распахнутого неба лицо, по-отечески, с грустноватой нежностью улыбалось… и спасало. Совершенно при том на меня не сердясь, хотя стоило бы… Меня трепали по волосам, будто нашкодившего ребенка, которого уж сколько раз предупреждали: не суй пальчики в дверь, зашибет. Так нет, я совала… Мне, видите ли, было интересно. И при этом, что самое поразительное, каждый раз я явственно ощущала, как кто-то там, наверху, добродушно смеется над моими проказами, словно над удачной проделкой, порадовавшей это непостижимое и не постигнутое ни одним человеческим умом бессмертное сердце.
Я перешла на шаг… Почему-то осмелев, решилась обернуться. Оттого, что я там увидела, я едва не села в траву. Если бы я в то мгновение что-нибудь говорила, думаю, от потрясения начала бы заикаться. Точнее - я не увидела ничего. И это-то повергло меня в состояние глубокого шока. Бакума не было! Был и исчез. Как колдун. В полном замешательстве я оглядывала поле. Внезапно, в десяти шагах, из травы стала подниматься оскаленная морда, с капавшей с клыков слюной. В морде было что-то родное… Острые уши, белоснежный частокол зубов, черные крапинки на сером… Да это же Чара, догиня Марты! Ощерившись слюнявой бездонной пастью, Чара стояла словно на пригорке, опираясь на кочку когтистыми передними лапами. И тут до меня медленно стал доходить смысл этой картинки: это не кочка. Это Бакум! Чара вонзила лапы, как штык, в грудь поваленному в траву и не смевшему пискнуть от суеверного ужаса Бакуму, и как положено победителю решала, что с ним теперь делать. Я оглянулась по сторонам. Далеко на холме был виден одинокий силуэт девушки со светлыми волосами. Марта стояла неподвижно, зябко кутаясь в джинсовый пиджак, а вокруг воздушным змеем реял подол ее платья.
Она махнула мне издали рукой:
- Уходи...
Инсбрук 2009
«Улыбка короля помоек». Трилогия. Аннотация. Львов, конец восьмидесятых годов прошлого века. Двух девочек, героинь этой трилогии, познакомили собаки, а разгромленные поздним осенним вечером окна школы становятся прологом первой любви. Только, вторгшись до срока во взрослую жизнь, с блуждающими огнями ее любовных безумств, и, как следствие, - тут же приходящего им на смену вероломства, - они, конечно, не могли знать, к чему это может их привести.
К тому, какими фатальными последствиями оборачиваются не сказанные вовремя слова. Как важно уметь отличить любовь от самолюбия.
Что внезапно может вспыхнуть война с главарем дворовой банды Рыжим. Умевшим держать данное им слово. И способным по-есенински сорвать с себя и поставить на карту крест, рискнув ради мелочной прихоти всем, что было ему по-настоящему дорого.
Как тот, кто обычно уверен в себе и смел, становится без видимых причин «не понимающим» и малодушным. А тот, с кем вы даже никогда не здоровались при встрече, прибегает под проливным дождем, чтобы вытащить из западни и спасти – наперекор своим собственным друзьям.
Переговоры с Рыжим со спрятанным между диванными подушками топором… «Военный совет», в результате которого на сцене появляется «человек Хромого», серый кардинал из самой влиятельной группировки их люмпенской окраины: «Увидишь – не запомнишь, встретишь – не узнаешь, схватишь – не поймаешь». Он отправляется на решающую встречу с Рыжим, а Рыжий, сбежав через чердак, наносит ответный удар, бесстрашный и дерзкий.
Над разыгравшейся вслед за этим драмой заплачет даже любовница Рыжего, Чикушка – кто бы мог подумать, что она вообще умеет плакать...
Спустя двадцать лет одной из девочек, вернувшейся на место тех давних событий, когда «нашла чума на оба наших дома», вдруг становится страшно не от воспоминаний, которые все эти годы она сознательно пыталась в себе уничтожить.
Воспоминаний, о последнем разговоре с тем, кто был ее первой любовью, закончившемся: «Я тебе не верю! Я не знаю, что мне делать, но я не верю тебе!». О победе над Рыжим, которая никому не принесла счастья, потому что за нее была заплачена слишком большая цена. Позорном изгнании из школы…
Ей становится страшно совсем от другого. От мысли - а что, если бы ВСЕГО ЭТОГО тогда не случилось.
|